Вверх

Она едва помнила, когда это случилось впервые. Когда часть трущобной стены предстала в своём истинном виде – в первозданной чистоте только что нанесённой побелки. А уголёк из костра бродяги Джузеппе, сам оказавшись в руке, перепачкал пальцы, будто шепнув ей «Чего ждёшь? Давай, попробуй!». И на белёную стену легла тонкая, словно чужой рукой нанесённая, линия.
Времени было мало. Сказать по правде, его не было вовсе. Бельё стиралось и сохло, плавно раскачиваясь на влажном ветру с побережья. Печка коптила, кряхтела и требовала всё новых жертв, выдавая взамен скудный приевшийся ужин. На мамино лицо ложилась паутинка морщин, пока ещё тонкая, но непостижимо связанная с болью в спине, и никто бы не смог сделать её моложе. И Берта с тягучей тревогой вглядывалась порой в мутное в трещинках зеркало. Ей казалось, что эти трещинки не сегодня – завтра прочертят и её гладкий лоб, залягут у краешков полных губ, в уголках блестящих глаз. И дни летели в трудах и заботах. А по вечерам короткие южные сумерки отдавали ей всё, что могли, и стена покрывалась новыми линиями, уже смелыми, цветными, чреватыми смыслом.
Его первое появление накрепко врезалось в память. Он был невысок – ниже её, даже, если снять туфли на каблучках. Но, может, из-за стальной осанки, а может, из-за столь же стального взгляда он выглядел статным. Этот взгляд сразу кольнул её, очертив фигуру по абрису. И тоже будто бы бросил ей: ну же, это твой шанс! Он ведь из Рима. Он здесь случайно, проездом. Он сам не знает толком, что здесь ищет. Точнее, не знает, что он вообще ищет что-то. Но южные сумерки слишком коротки. И тонкая тёмная линия уже расплывается на светлой стене. Поэтому, он должен найти здесь тебя. А уж тогда бурые воды канала обязательно станут лазурной морской волной. И шорох белья на верёвках превратится в шёпот вечерних нарядов. У Берты лёгкая и верная рука. Острый внимательный глаз. И углей под рёбрами предостаточно. Нужны только холст, краски, сноровка и удача. И мир засияет, сотворённый из ничего её мастерством, доведённым упорным трудом почти что до магии.
Больше всего она боялась, что мама заплачет. Но мама не заплакала. И в клетушке-прихожей её уже ждали залатанный чемодан, тщательно протёртый от пыли, мамина чёрная шаль, единственная – без заплаток, которую Берта видела на ней единственный раз – в день похорон отца. И он тоже ждал. Стараясь не выдать скуки и нетерпения. За окнами расшумелись птицы. И хлопало бельё на верёвках. А уголёк бежал себе дальше, перепрыгивая через изъяны в стене.
Рим оглушил её. После родных мест взгляд терялся в этом великолепии, рвущемся куполами и шпилями в самое небо, вырастающем невиданной рощей колонн, бьющем фонтанами, поражающем мостовыми, амфитеатрами, лепниной, пространством. Берта одной рукой сжимала ладонь спутника, а другой – поворачивала в пальцах пока ещё не существующую кисть. И днём на улицах, изнывающих от солнца и пыли, и по ночам, когда жар иного рода не пускал прохладу на размётанную постель, по-настоящему она жаждала только одного: поскорее начать рисовать. Воплотить в красках фасад Академии художеств, так, чтобы можно было спрятаться в тенях от его балюстрад. Перенести на холст фонтан Треви, так, чтобы, встав рядом, можно было греться под солнцем и чувствовать брызги воды. Создавать что-нибудь своё. Такое, чего ещё никто никогда не создавал. Тонкая линия становилась уверенней, чёрный цвет – сочнее и гуще, и было уже не важно, какие пятна и трещины попадаются на пути.
… Берта понимала – рано или поздно это должно было случиться. Её силуэт, обрисованный тогда, в трущобах его глазами, не мог оставаться его последней работой. Как же тяжело было не впускать в душу приблудных кошек тоски и досады. Восхищаться невольно солнечным отблеском в волосах этой француженки... Дни шли неспешным шагом провинциалов. Дождь вымывал с подоконников вечного города пыль прошедших времён, а из души – что-то, чему Берта всё никак не могла подобрать имени. Нашёлся новый наставник – почтенный профессор живописи с лаской во взгляде и сединой в волосах. С побережья летела сырость. От мамы летели письма. Больше всего Берта боялась, что она попросит приехать. Но мама не попросила. Писала о том, что дела у неё идут хорошо, частенько заглядывают соседи. Только вот Джузеппе, бедняга, почти совсем уже спился... Было видно, что на чернильные строчки иногда что-то капало, заставляя буквы бледнеть и плыть. А Берта слала ей деньги и вещи. Красивые вещи ручной работы. Шаль из тончайшей шерсти – глубокий индиго – согреет больную спину. Скатерть и занавески, написать которые можно только акварелью. Платье – охра и киноварь. Мама наденет его, закату на зависть, смотрясь в мутное зеркало, и выйдет на обшарпанную террасу встречать… Кого?
Она хотела приехать. Но Рим всё никак не разжимал объятий. Весна выцвела уже почти до изнанки. Скоро её выставка. Затем – приём у герцога, где будут все галеристы. И обязательно нужно успеть закончить работу – золотые кипарисы у белых стен под грозовым небом, после расставания ставшим почти что чёрным. А потом – сразу домой, конечно. На прошлой неделе принесли два письма. Одно – от соседки. Мама плоха. И кто знает: может быть, та, что приходит однажды ко всем, уже движется за ней по пыльным дорогам, по мозаике из теней и света с полотен великих художников. Туда, откуда стремится ей навстречу по белой стене чёрная линия. Второе письмо – от мамы – было обычным. Только полупрозрачные пятна почти исчезли.
Выставка прогремела летней грозой над людной площадью. Бал закружил вихрем. И не было конца этим прекрасным погодам. И столичное солнце сияло всё ярче и ярче. И уголёк под уверенной рукой бежал вприпрыжку всё выше и выше. И чёрное небо над кипарисами как будто слегка просветлело... Однажды Берта задёрнула плотные шторы и взяла чемодан.
Дома всё было каким-то другим. Нет, хибарки так же громоздились друг на друга, вздыхая под тяжестью лет. Мутная вода так же плескалась почти возле самых стен, а бельё – вверху на верёвках. Только как-то иначе пахло в воздухе. И соседи встретили Берту презрительно-отстранённо. Прежде, чем подняться, она обогнула дом. Рисунки были почти уже не видны. А возле стены валялись уголья, как будто кто-то нарочно разбросал их здесь, ожидая её приезда.
Старая лестница скрипнула осуждающе, а старая дверь – с какой-то мольбой. Мама обернулась к ней, поднимаясь из-за стола. И – дочь не успела метнуться навстречу – вздёрнула руку в останавливающем жесте. У Берты вдруг потемнело в глазах. Цвет исчез. Стены комнаты, скудная мебель и мама посередине стали гравюрой. Мама больше не двигалась, только улыбалась чуть-чуть уголками губ, а глаза оставались грустными. А потом гравюра начала расплываться, будто кто-то плеснул воды. И долго смотрели они друг на друга. Пока Берта не поняла, почему так холодны с ней соседи, почему так тихо кругом, и почему зеркало в трещинках завешено простынёй.
Её кипарисы купил сам герцог. От письма с известием об этом было не укрыться даже в родных трущобах. Ах, как играли тени от их ветвей в кипенном мареве стен! Ничуть не хуже, чем здесь – тень от чьей-то рубахи, которую повесили сушиться над их террасой. Когда Берта закончила работу, наставник, помнится, рассматривал её с четверть часа, не меньше. Потом глянул куда-то сквозь видимый мир и медленно произнёс: «Ничего лучше ты уже не создашь».
Осенью Берта вернулась в Рим. Там её ждали дворцы и фонтаны, колонны, балконы и анфилады. А во снах – прогоревший костёр бродяги Джузеппе, давным-давно не белёные стены и угольком на них – первые тонкие линии.
***
Нет смысла говорить о том, что меня сюда привело. О том, почему жизнь в шалаше у костра оказалась единственным способом быть рядом. О моей вине перед ней, о её вине передо мной… Главное – это миг, когда я увидел Роберту. Когда поклялся, что не позволю ей сгнить в трущобах, чего бы мне это ни стоило. Но что я мог? Только уповать на судьбу и на то, что мой дар она унаследовала в полной мере. На то, что она увидит когда-нибудь чёрный уголёк и белую стену, и сама всё поймёт.
Самым трудным было не подойти. Не пытаться окликнуть, заговорить… «Здравствуй, милая! Чудесный денёк сегодня…». Видеть, как она проходит мимо, за водой, обратно, как стирает бельё, как развешивает сорочки под равнодушным полдневным солнцем. Не сметь задеть её тень своей собственной. Иногда она приносила мне остатки рыбной похлёбки или фасоли. Я брал еду, хрипло благодарил и отворачивался. Она улыбалась и пожимала плечами.
Когда этот проходимец увёз её, я плакал от счастья. Во всяком случае, в этом я себя убеждал. Да что я – среди соседей, наверно, не было никого, кто не проронил хотя бы единой слезы. И только её глаза оставались сухи. Даже, когда она провожала дочь. Но я знал, что она плачет украдкой, одна, в темноте душной нищенской спальни, при лучине над письмами. Я знал её слишком хорошо. И поэтому разглядел её болезнь раньше, чем она сама.
Когда я спросил, могу ли помочь, она захлопнула дверь прямо у меня перед носом. Когда сообщил, что сам поеду в Рим и привезу к ней Роберту, перебила все чашки и взялась за тарелки. Я схватил её за руку. И сказал, что она по-прежнему хозяйка своей судьбы, но судьба когда-то имела глупость свести её со мной, и теперь в стороне я не останусь. И только тогда она согласилась хотя бы на это. Письмо от соседки написал я. Но где-то там, в суете будней – между двумя ли разбитыми чашками или под углями от костра – образовалась щель, куда утекло безвозвратно драгоценное время. Роберта опоздала. Всего на день.
Я видел, как Берта идёт по пыльной дороге к дому, как стоит в оцепенении перед той самой стеной, и не мог решиться даже сейчас. Хотя, теперь-то уж кому из нас что терять? Она поднялась наверх, и я всё ждал чего-то – вскрика, рыданий. Но там было тихо. И тогда я понял, что они всё-таки встретились. Что она, даже умерев, сумела сделать то, на что я, живой, так ни разу и не был способен.
Следующее письмо я подпишу собственным именем. Напишу ей, что мать её простила. Сама она никогда бы мне этого не сказала. Но я знал эту женщину слишком хорошо, чтобы не осталось ни тени сомнений. Напишу, что никто из нас не в силах предвидеть, как оно всё обернётся. Хотя, порой, это именно то, к чему мы стремимся всем сердцем. Напишу, что я хорошо пожил, и если я не верю в окончательную разлуку тех, кто здесь любил друг друга, значит, на то есть причины. Напишу, что так до сих пор и не знаю, чем готов заплатить за две искалеченных жизни, и что готов принять в награду за две счастливых, те же самые. Наконец, скажу ей: «Роберта, если идёшь через ад – не останавливайся». Плевать, что мысль не моя, но ведь так оно и есть, в самом деле. Что никогда не рано потратить жизнь на сожаления, и никогда не поздно попытаться её изменить.
… И подпишу в конце дрожащей рукой: «твой любящий папа Джузеппе».

Автор: 
Егорова Кира
Дата публикации: 
Понедельник, декабря 23, 2019